Главная страница сайта Небесное Искусство Главная страница сайта Небесное Искусство Главная страница сайта Небесное Искусство
Искатель должен тратить всё своё время и усилия, дабы прибыть к месту божественного Присутствия. Шах Накшбанд
Кликните мышкой 
для получения страницы с подробной информацией.
Блог в ЖЖ
Карта сайта
Архив новостей
Обратная связь
Форум
Гостевая книга
Добавить в избранное
Настройки
Инструкции
Главная
Западная Литература
Х.К. Андерсен
Р.М. Рильке
У. Уитмен
И.В. Гете
М. Сервантес
Восточная Литература
Фарид ад-дин Аттар
Живопись
Фра Анжелико
Книги о живописи
Философия
Эпиктет
Духовное развитие
П.Д. Успенский
Дзен. 10 Быков
Сервисы сайта
Мудрые Мысли
От автора
Авторские притчи
Помощь сайту
 

 

Текущая фаза Луны

Текущая фаза Луны

28 ноября 2021

 

Главная  →  Р.М. Рильке  →  Поэзия  →  Часослов  →  Часослов. Часть II — КНИГА О ПАЛОМНИЧЕСТВЕ

Случайный отрывок из текста: Фарид ад-дин Аттар. Рассказы о святых. Хазрат Сахл бен Абдаллах Тустари
... Тустари сказал: «Ежедневно Бог обращается к нам: «О, любящий меня, как я хочу встречаться с тобой каждый день, но ты не помнишь обо Мне. Я приглашаю тебя к Себе, но ты переходишь на другую сторону; пока я устраняю препятствия и трудности с твоего пути, ты ежедневно совершаешь новые грехи. Как ты несправедлив! Какой ответ ты дашь Богу в Судный день?» ...  Полный текст

 

Часослов

Часть II — КНИГА О ПАЛОМНИЧЕСТВЕ (1901)

 

 

«Тебе не в диво гром и град...»

«Я вновь молюсь всей правдой голой...»

«Aз есмь еще смиренноликий...»

«Таким, Предвечный, я Тебя постиг...»

«Молясь, не богохульничаю я...»

«Его печаль душнее нам, чем печь...»

«Гаси мне взор: узреть Тебя смогу...»

«Душа моя, как некая жена...»

«Ведь Ты — наследник...»

«И в наследье зелены...»

«Aз есмь худый смиренный раб Твой, иже...»

«Пусть каждый из себя на волю рвется...»

«Ты старый, темный, закоптелый...»

«Молва идет, что есть Ты где-то...»

«Кто вопрошает Тебя — искушает Тебя...»

«Лишь из оконца что-нибудь...»

«Покорствие Тебе? А это...»

«Дом одинокий на краю села...»

«За вечерею встанет кто-то вдруг...»

«Безумье — сторож...»

«Ты, Боже, знаешь ли о тех святых?..»

«Грядущий, всходишь к Вечности на твердь...»

«Ты — старый монастырь Страстей Христовых...»

«Стареет за дворцом дворец...»

«Все будет вновь огромно и могуче...»

«И Ты великим будешь. Величаний...»

«Домам покою нету: то нести...»

«Вот так и я бы: на чужом пороге...»

«И мне дай, Боже, богомольем стать...»

«Днем Ты наслышками одними...»

«На богомолье утром. И покорно...»

«От блеклых астр легчайшей прелью тянет...»

«Не бойся, Боже! Говорят: мое!..»

«В глуби ночей Тебя копаю. Клад...»

 

* * *

Тебе не в диво гром и град

и рост суровых гроз.

Во весь опор несется сад,

спасаясь, под откос.

Тот, от Кого деревья мчат, —

ты знаешь, — это Тот,

к Кому стремится каждый взгляд

о Ком душа поет.

 

Стояло лето, словно дом;

бурлила в липах кровь.

На Всетворца она дождем

готова литься вновь.

Ты силу мнил познать сполна,

коль плод положен в горсть.

Но вновь таинственна она,

и вновь ты бренный гость.

 

И в лето, словно в дом родной,

была открыта дверь —

но в сердце, как в простор степной

тебе идти теперь.

И одиночествуешь ты

в толпе оглохших дней;

срывает ветер, как листы,

мир с памяти твоей.

 

Меж черных сучьев нынче твой

глядится небосвод.

Стань песней, вечером, землей,

которую он ждет.

Смиренным стань, как вещи плоть,

для сущего созрей,

дабы сорвал тебя Господь,

как спелый плод с ветвей.

 

* * *

Я вновь молюсь всей правдой голой.

Ты, Светлый, в ветре внемлешь мне,

неизреченные глаголы

в моей почуя глубине.

 

Я супостатам был добычей,

им по кускам себя сложил.

Я жил в устах у злоязычий

и жажде бражников служил.

 

И, по осколкам собирая

себя, как мусор во дворах,

чета и суть Твоя вторая,

вполгласа аз к Тебе воззвах.

И как же я стенал, терзая

полуобъятья рук в мольбе:

да обрету опять глаза я,

дабы их вновь возвесть к Тебе.

 

Я был как погорелый дом,

где только душегуб ночует,

пока опять не закочует,

голодной карою ведом, —

я был как город, где чума

владычицею черной стала

и детям на руки сама

холодным телом грузно пала.

 

Как некто — чужд себе я был

и только знал: он оскорбил

родную мать — ту, что качала

под сердцем мой росток живой,

и сердце робкое стучало

в беспомощный зачаток мой.

 

А ныне собран я опять

из всех долей стыда и срама

и жду, чтоб разум был как рама,

в которой радостно и прямо

в единстве мог бы я предстать.

И жду, Господь, чтобы Ты въяве

меня рукою осенил.

Как скряга, я себя скопил —

но расточить меня Ты вправе!

 

* * *

Aз есмь еще смиренноликий,

повитый манатьей [1] монах,

я послушатель Твой великий,

в ком аз Тя зрих и Тя познах.

Я голос келии укромной,

а мир шумит вдали от ней.

И Ты все тот же вал огромный,

бегущий в гуще всех вещей.

 

Да, это — море лишь, где взгляд

порою острова встречает.

Да, это лишь Господень сад,

где молча ангелы парят

и где безгласен скрипок лад,

а Тот, о Ком они молчат,

Своею мощью освещает

вещей пред Ним склоненный ряд.

 

Ужель Ты — Все, а я единый

в моей мятежной тишине?

И не всему ли я причиной?

И не за всех ли я повинный,

а Ты — Ты немо внемлешь мне?

 

Какие слышишь голоса?

Чему внимаешь? Буре? Плачу?

Кому? Я тоже что-то значу,

и ждут Тебя мои леса.

 

Иль сирой песней слух Твой, Боже,

закрыт моленью моему?

Но я себе внимаю тоже,

как одинокому псалму.

 

Я тот же, кто стучал когда-то

и не вошел в Твои врата.

И после каждого заката

я — уязвленный сирота.

Я отрешен людских веселий,

отсельник всякой суеты,

и вещи, где я жил доселе,

стоят как старые скиты.

Тогда Ты, Боже, мой наперсник,

сосед и брат любых судеб,

моих страданий верный сверстник, —

тогда Ты мой насущный хлеб.

Не знаешь, верно, что ночами

в сердцах бессонных зреет крик, —

ведь все неправедны меж нами:

младенец, дева и старик.

Чернеют вещи возле них,

дрожащих, как пред часом казни,

их руки белые в боязни

по жизни, как в дремучей блазни,

блуждают, будто две борзых.

Былое где-то предстоит,

а в будущем лежат скелеты.

И кто-то у ворот стучит.

Ни взор, ни слух не различит

единой утренней приметы,

и даже петел не кричит.

Ночь — как великий дом. И вот

их — страхом раненные — руки

рвут дверь за дверью в смертной муке,

им ходов предстают излуки —

нет и не будет им ворот.

 

И так, о Боже, что ни ночь —

всегда кому-то спать невмочь.

Идут, вотще Тебя взыскуя.

Чу! Как слепцы, во тьму глухую

они ступают.

Как в петлях лестничных, тоскуя,

к Тебе взывают!

Они в булыжник черный лица прячут.

Ты, верно, слышишь их? Они ведь плачут.

 

Ищу Тебя, ибо идут во тьму,

не подходя к порогу моему.

К кому ж взывать мне, если не к Тому,

Кто ночи и мрачнее и ночней,

к Единственному, Кто не спит ночей,

лампады не светя. Кто так велик

и так глубок, что даже свет ничей

не баловал Его, и Кто возник

как лес, прорвавшись из земли? Он — Тот,

Кто предстает

из тьмы земной пред мой склоненный лик, —

безмолвный крик.

 

* * *

Таким, Предвечный, я Тебя постиг.

И люб Ты мне, как милый сын, а он

еще ребенком от меня ушел,

когда судьба вела его на трон

и расстилался мир пред ним, как дол.

А я остался, как старик седой,

который сына больше не поймет

и мало ведает о новине, о той,

где воля семени его растет

То я за счастие боюсь Твое,

врученное судьбе чужих кормил,

то жду Тебя опять в свое жилье,

в ту тьму, которой я Тебя вскормил,

то, временем окутан, словно лист

дрожу, что больше нет Тебя в живых,

то повторяет мне евангелист

о вечности Твоей все тот же стих.

 

Аз есмь отец. Но Сын превознесен

отца превыше. Тот, кем не был он,

великим ныне в Сыне стать призван

И Он — возврат. Грядущее времен,

Он — океан, Он — лоно лон...

 

* * *

Молясь, не богохульничаю я:

Тебя я в старых книгах отыскал

и родичем Тебе стократно стал.

Я возлюблю... На что любовь Твоя?

 

Отца ужели любят? Не уйдут,

как Ты ушел? Лица не обернут?

Не бросят рук, беспомощно пустых?

Не будет в древних книгах забытых,

как дряхлый лист. Отцово сохнуть слово?

Не с сердца ли Отца, как по угорью,

текут ручьем — кто к радости, кто к горю?

И разве наш отец — не старина,

не думы чуждые былых времен,

на старый лад покрой, убор, поклон,

сухие стебли рук и седина?

Он был когда-то богатырь и Бог,

но мы — растем, а Он, как лист, засох.

 

* * *

Его печаль душнее нам, чем печь,

а голос тяжелее, чем кирпич.

Мы рады бы Отцову слушать речь,

да слов и вполовину не постичь.

 

Разлад меж Ним и нами так вопит,

что мы друг друга не поймем никак

и видим лишь, что рот Его открыт

и каждый слог — как проходящий знак.

Мы дальше от Него, чем Он от нас,

и, хоть любовь нам ведома везде,

мы лишь в Его земной последний час

увидим, что Он жил на сей звезде.

 

Вот что Отец нам. Мне ли сыном, мне —

Твоим назваться?

То значит — от Тебя стократно оторваться.

Ты, Ты — мне сын. И пусть года промчатся,

Тебя узнаю все равно, как тот,

кто сына милого во старце узнает.

 

* * *

Гаси мне взор: узреть Тебя смогу.

Замкни мне слух: Твое услышу Слово.

К Тебе я и безногий побегу,

без языка молиться буду снова.

Сломай мне руки — и тогда Тебя

всем сердцем, словно в кулаке, зажму.

А остановишь сердце — ум воспрянет

И если ум повергнешь Ты во тьму —

носить Тебя и крови мне достанет.

 

* * *

Душа моя, как некая жена,

снопы Твои увязывает днем, —

весь день, как Руфь, Ноэмии сноха,

на ниве труженица, а потом,

как свечереет, входит в водоем,

омоется, нарядится и в дом

идет к Тебе, когда все смолкло в нем,

и ставит яства с медом и вином

у ног Твоих, усердна и тиха.

 

А кликнешь в полночь — сердца не тая,

она в ответ: я — Руфь, слуга Твоя.

Простри же над слугой Твоей крыла,

ведь Ты — наследник.

 

И спит у ног Твоих душа моя.

От крови Божией она тепла

и до зари не покидает сна.

Она — как Руфь. Как некая жена.

 

* * *

Ведь Ты — наследник.

Сын бывает с детства

рабом наследства.

И как сады — сыны.

Ведь Ты — наследник.

 

* * *

И в наследье зелены

сады былые с синей тишиной

развалин неба.

Луг с росой, и лета,

вещающие солнцем слово света,

и весны жалобные, как приветы,

наплаканные молодой женой.

Наследуй пышных осеней наряды,

как пиитические благостыни.

Бочком к тебе прижаться будут рады

все зимы, как сиротские пустыни.

Тебе в наследство и Казань, и Рим,

Флоренция с Венецией, а к ним

и Лавра Троицкая, и тот монастырь,

что в Киеве разросся вглубь и вширь,

уйдя под землю в сумрак богомольный.

Москва с великой думой колокольной,

языков речь и звук волынки вольной,

как жемчугом, твои усыплют дни.

 

Пииты живы лишь Тобой. Они

в созвучиях Твой образ прозревают,

а выйдя в мир, во Слове созревают

но жизнью одиноки искони...

А живописцы пишут для того,

чтобы увековечить естество,

Твое творенье бренное, его

вернуть Тебе. Ведь все устремлено

жить в вечности. Смотри, жена давно

взыграла во Джоконде, как вино.

Иных и быть бы не должно —

ведь новых жен не нужно новизне.

Ваятель, он — как Ты, зане

он камню скажет: — Вечно, камень, стой.

И этот камень станет Твой.

 

И те, кто любит, делятся с Тобой,

на краткий срок в пиитах пребывают,

улыбку поцелуем призывают

на губы скучные, их словно крася

внезапной страстью, а о тяжком часе,

ко зрелому мученью приучась,

несут страданья, смехом рассыпаясь,

и сонную тоску, что, просыпаясь,

запричитает на чужой груди.

 

Умрут они, нагромоздив загадок, —

как звери, ничего не разумеют.

Но может быть, у них родятся внуки,

в ком жизни их зеленые созреют.

Плод их любви Тебе и станет сладок,

во сне зачатый и рожденный в муке.

Вот так течет к Тебе вещей избыток.

И, как из верхних чаш, мечась в каскаде

и прядая, как светлой гривы пряди,

вода до глубочайшей чаши плещет,

вот так же изобилье в дом Твой хлещет

всем половодьем мыслей и вещей.

 

* * *

Aз есмь худый смиренный раб Твой, иже

на жизнь глядит из кельи жития,

вдали людей, к вещам безмолвным ближе,

делам и судьбам — не судья.

А если мрак очей Твоих зовет,

то вот что я Тебе открою ныне:

никто своею жизнью не живет.

И не сочти слова мои гордыней.

Случайно все: боязни, будни, лица,

и счастьица, и люди, и частицы.

Мы ряженые с детства до конца,

и за личиной не видать лица.

 

И мнится: есть палаты у казны,

где жизни все уложены в приделе,

словно кольчуги или колыбели.

Никто и не бывал в их полом теле.

Самостоятельности лишены,

стоять они от века не умели

и, как одежда, держатся стены.

 

И коль мой сад избыт, то на пороге

я ведал бы, вечерний и ничей:

в Палату Оружейную вещей

непережитых — все ведут дороги.

Там пусто. Словно спать легла страна,

и, как вокруг тюрьмы, висит стена

без окон — семикратным кругом строгим.

Застегнутые наглухо ворота

пришельцам как чугунная зевота,

решетка же — из пальцев сплетена.

 

* * *

Пусть каждый из себя на волю рвется

как узник из острога, — все равно

есть в мире чудо чудное одно:

я чувствую — любая жизнь живется.

 

А кто живет ее? Вещей ли ряд —

они в ночи, как в музыке, стоят,

несыгранным напевом муча струны?

Иль ветер, нагоняющий буруны?

Иль ветви, что друг другу словно знаки?

Цветы ли — пряхи запахов во мраке?

Дороги ли, что в поле пролегли?

Иль звери, дети теплые земли?

Иль птицы, что так просто в небо вхожи?

 

Так кто же жизнь живет? Не Ты ли. Боже?

 

* * *

Ты старый, темный, закоптелый,

и волосы Твои — как дым.

Свое незримо правишь дело,

седой кузнец годам седым.

У наковальни век Свой целый

стоишь, великий нелюдим.

 

И в праздник у Тебя дела —

Ты меч ковать не перестанешь,

его без устали чеканишь,

Когда все пьяны, сонны, сыты

и смолкли жернов и пила,

то слышно нам, как в те часы Ты

вздымаешь молот Свой сердито,

гремя во все колокола.

 

Ты не учился, Мастер вещий,

а сразу молот взял и клещи

и Сам в Себе обрел права.

Ты — нам неведомый заезжий,

о Ком то робко шепчут вещи,

а то набатом бьет молва.

 

* * *

Молва идет, что есть Ты где-то.

Толпу сомнение морочит,

и те, кто запылать не хочет,

в мечты бессильные одеты,

все ждут, что камень кровь источит

дабы из крови Ты возник.

 

Но Ты склоняешь темный лик.

 

Ты мог бы вскрыть жилы горам и курганам,

дабы весть о суде великом подать,

но Ты ничего не хочешь сказать

поганым.

 

Не станешь обманным вставать туманом,

ни зари милосердия ждать,

ибо Твоя благодать —

не христианам.

 

Презираешь любых вопрошателей рать,

но любишь взирать

на лики старателей.

 

* * *

Кто вопрошает Тебя — искушает Тебя.

и кто обретет Тебя — уведет Тебя,

в образ и в руки вселя.

 

А я Тебя разумею,

как земля разумеет.

Когда я зрею,

Твой зреет рай.

 

Мне не надо примет Твоих бремени!

Знаю одно я:

есть имя у времени,

но оно иное,

не Ты.

 

Мне чуда не надо в угоду!

Законы Свои уставь,

которые род от роду

все больше явь.

 

* * *

Лишь из оконца что-нибудь

обронится, предмет паденья

закон звериный тяготенья,

весь трепеща от нетерпенья,

подхватит, словно ветер пенье.

Каменья, тени и растенья

несет он миру прямо в суть.

 

И у летучей доброты

любая вещь живет в опеке,

как по ночам кусты и реки,

младенцы, камни и цветы.

Лишь мы из связей постоянства

надменно странствуем в пространстве

и к вольности в пустую стать.

А нужно, вверясь силам умным,

широкошумным древом стать.

В сетях обочин и тропинок

бегут от столбовых дорог,

в круг замыкаются на срок,

а кто уйти из круга смог,

так станет одинок, что инок

бывает меньше одинок.

 

Он должен у вещей учиться

тому, что некогда забыл.

Не может с Богом разлучиться,

кто в Божьем сердце прежде жил.

Одно уметь он должен — падать,

смиренно погружаясь в вес, —

тот, кто дерзал полетом прядать,

превыше птицы, до небес.

 

(Ведь не летают больше и ангелы.

Серафимы подобьями грузных птиц

сидят вкруг Него, размышляя, —

останки птичьи, пингвинья стая,

осевшая в чахлом обличье.)

 

* * *

Покорствие Тебе? А это —

к Тебе склоненные умы.

Так бродят смолоду поэты

среди садовой полутьмы.

Так мужики понуро, Боже,

за детским гробиком бредут.

А все сие одно и то же:

великое творится тут.

 

Кто в первый раз Тебя узрил,

тому и время и сосед —

помеха. В Твой ступая след,

он выбивается из сил,

он словно тащит бремя лет.

Но лишь природе приобщится,

так тотчас чудо с ним случится:

Тобой повеет звездный свет,

Тобою луч начнет лучиться,

Тобой блеснет ему криница,

с Тобою он навек сроднится,

ведь все — лишь Божья багряница,

и всюду Ты ему в ответ.

 

Ты добр и с ним накоротке.

Прекрасен Ты ему, как лодка,

его везущая столь ходко

и чутко по большой реке.

Страна вдали, как в древней раме,

распространилась под ветрами,

хозяин ей — дремучий лес.

Навис над тихими полями

огромный произвол небес.

Деревни движутся и камни,

как дни в их череде всегдашней

и словно благовест вчерашний,

который только что исчез.

Но вслед им над рекой всегда

встают, как птицы, города,

и машет крыльями их стая,

как праздник сей корабль встречая.

 

А он порой в такую местность,

где и жилья нет, приплывет,

и где безродного окрестность

всем слухом одиноко ждет.

Где тех, кто наги и убоги,

уносят тройки чередой

по затерявшейся дороге

за вечереющей зарей.

 

* * *

Дом одинокий на краю села —

как во вселенной у ее конца.

 

Дорога постояла у сельца

и снова в ночь тихонько побрела.

 

Сельцо всего лишь робкий переход.

Меж двух пространств оно чего-то ждет.

Не тропка, а дорога вдоль окон.

 

И кто из дому странствовать уйдет,

в пути, быть может, смерти обречен.

 

* * *

За вечерею встанет кто-то вдруг

и за порог, и дальше, и уйдет:

там, на востоке, где-то церковь ждет.

 

По нем поминки справят сын и внук.

 

А тот, кто умер дома, тот в дому,

в посуде, в мебели — все будет жить.

Придется детям побрести во тьму —

к той церкви, что успел он позабыть.

 

* * *

Безумье — сторож,

ибо — сторожит.

Смеясь, для ночи ищет он имен —

семь, двадцать, триста, — словно ворожит

ночь ежечасно именует он.

 

И с треугольником его рука

дрожит, и он, задев о край рожка,

в который сам не может задудеть,

домам свою умеет песню спеть.

 

Сквозь мирный сон ребятам чуть слышна

дозорная безумья тишина.

Но псы со злости рвутся на цепях,

шаги его почуя у ворот,

дрожа, когда минует он, и страх,

что он вернется, — снова их берет.

 

* * *

Ты, Боже, знаешь ли о тех святых?

 

Казалась суетной им даже келья —

и жили в норах, грязных и пустых,

чтоб убежать от горя и веселья.

 

И всяк в пещерке восковой свечой

дышал и теплился, колебля свет,

забыв свои года и облик свой,

и жил, как дом, в котором окон нет,

без смерти — словно умер он давно.

 

Читали мало. Мир и сох и чах,

как если бы мороз пошел по книгам,

и смысл, подобно рясе и веригам,

висел у них с плеча на всех речах.

И, ощупью встречая много лет

безмолвно в тесных, черных переходах

своих же иноков длиннобородых,

никто не ведал — умер или нет

сосед его.

В мерцании лампад

во мгле икон, ступая еле-еле,

порой сходились иноки у врат,

которые, как золоченый сад,

пред ними, нераскрытые, блестели.

И недоверы в сон вонзали взгляд

и тихо бородами шелестели.

 

Их жизнь была великой, как века.

От ночи свет она не отличала,

как будто валом их опять примчала

во чрево материнское река.

Зародыши с огромной головой

и крохотными ручками на теле,

они сидели, скрючась, и не ели,

как бы кормясь обставшей их землей.

 

И сотни богомольцев в наши дни

поклоны бьют пред ними в умиленье.

Уже три века здесь лежат они,

а плоть и до сих пор не знает тленья

И мрак, вздымаясь как свеча вокруг,

коптит тела, что раньше были рады

упрятаться в посмертные наряды, —

и на груди у них лежат, как гряды,

упрямые кресты из темных рук.

 

Ты, старый Воевода, Князь величья,

забыл иль, может быть, из безразличья

им смерти не послал и в наши дни,

зане ныряли в глубь земли они?

Иль эта плоть, издревле нежилая,

являет вечного нетленный плод?

Иль это во успенье жизнь живая

и смерть времен она переживет?

 

Годится ли еще их естество

Тебе, о всем пределам Беспредельный?

И вечен ли такой сосуд скудельный,

чтоб кровью Божьей наполнять его?

 

* * *

Грядущий, всходишь к Вечности на твердь

зарей великой, и в ночи времен

Ты — петушиный зов, роса, и звон,

заутреня, и девушка, и он —

тот чуждый человек, и мать, и смерть.

 

Изменчив Ты от головы до пят,

и одинок как перст в судьбе Твой лик.

Тебе не радуются, не скорбят —

как пуща. Ты неведом, глух и дик.

 

Ты — сущность всех вещей, их окоем.

Про суть Свою последнюю молчишь.

Иным всегда иначе предстоишь:

землею — судну, суше — кораблем.

 

* * *

Ты — старый монастырь Страстей Христовых,

где тридцать храмов золотоголовых,

янтарных, белоснежных и лиловых,

как небо, в тихой древности стоят.

Здесь вещи, даже самой малой,

Твоя музыка зазвучала,

и открывается начало

могучих монастырских врат.

 

Ютятся в келиях, чернея,

черниц не меньше семисот.

Вот та встает, зари светлее,

а та застыла, цепенея,

а третья по немой аллее,

как по закату вдоль, идет.

 

Но прочих дев не увидать. 1

Они спокойно, как в могилах,

молчат, как в грудях скрипок хилых

напев неведомый молчит.

 

У храмов в сладости жасмина

могильных плит смиренный ряд,

и эти камни благочинно

о Божьем мире говорят.

Сей мир стучится, как рассвет,

и, как прибой, гремит о кельи —

он весь в безделье и веселье,

лукавой страстью он одет.

 

Но Ты еси — и мира нет.

 

Сквозь безучастный год, разлитый,

течет он, точно воск свечей,

а Ты, и вечер, и пииты —

вы видите до дна открытый

во всех явленьях мрак вещей.

 

* * *

Стареет за дворцом дворец.

Царям наследников не станет.

Их род во отроках увянет,

а дочь недужная протянет

насилью блекнущий венец.

 

Царица-чернь всея земли

дробит короны на рубли,

огнем их предает машине,

своей озлобленной рабыне,

но счастья нету и в помине.

 

Руда по родине томится,

терзаясь в деньгах и колесах —

в науке жизни их служилой,

из фабрик и из касс стремится

утечь и снова жить в утесах.

Когда же к ним вольется в жилы,

гора закроется за ней.

 

* * *

Все будет вновь огромно и могуче:

над стенами деревья, словно тучи,

простые страны, складчатые воды,

а по долинам у речных излучин

тугие ратаи и скотоводы.

 

Хватать не будут больше церкви Бога,

как беглого, и причитать убого

над Божьей жалкой, загнанной судьбой.

Странноприимны всюду станут домы,

желаньем жадным жертвовать ведомы

деянья будут, как и мы с тобой.

 

Не будут ждать загробного в надежде

на небеса и, смерти не боясь,

земле послушны будут, как и прежде,

к ее рукам знакомым прислонись.

 

* * *

И Ты великим будешь. Величаний

Тебе еще не выискал язык.

И будешь Ты еще необычайней,

и станешь старше, чем любой старик.

 

Тебя почуют все: свежо и снежно

повеет садом и пахнет весной.

Тебя полюбят все, — так взглядом нежно

ласкает вещь любимую больной.

 

На торжищах Ты не привык селиться

не станет толп молельщиков, и тот,

кто чувствует Тебя, возвеселится,

как будто в мире он один живет.

Поруган и обласкан, друг и враг он,

в нем и казна, и расточенье в нем!

Он улыбается, полузаплакан,

могуч, как царствие, и мал, как дом.

 

* * *

Домам покою нету: то нести

покойника в дорогу надо ныне,

то кто-то тайно собрался брести

на богомолье — лицезреть святыни.

И знает он, что где-то на чужбине

его Ты встретишь на пути.

 

И по дорогам Твой народ кишит,

спешит к Тебе, как к розе той румяной,

что раз в тысячелетие цветет.

И он, усталый, томный, безымянный,

к Тебе добравшись, утирает пот.

 

Я видел это шествие калик,

и ветер из одежд у них возник,

когда полой и рукавом махали,

и стих, когда одежды отдыхали, —

так их поток в долинах был велик.

 

* * *

Вот так и я бы: на чужом пороге

сбирал бы милостыню я скупую.

А если бы запутались дороги,

пристал бы к старцам в их толпу слепую.

 

Я видел бы, что стариков, как тени,

ведет вперед дороги поворот

и, как нагие острова, колени

всплывают из пучины их бород.

 

Мы обгоняли бы поводырей,

которыми слепцы, как глазом, видят,

и тех, кто из толпы напиться выйдет,

и чревом отягченных матерей.

 

Мне были бы мужчины как родня,

а женщины — как добрые подруги,

и стало бы все близким в этом круге,

и даже псы узнали бы меня.

 

* * *

И мне дай, Боже, богомольем стать —

идти к Тебе молитвенной толпой

и долею Тебе великой стать:

Ты — сад, и многотропный и живой.

Но одному идти мне что за стать?

Когда к Тебе не двинусь я толпой,

Кто будет знать о том? И кто Тобой

исполнится?

Ведь будет смех чужой

звучать как прежде. Я же буду рад,

что я, невидим смеху, в дальний сад

иду один пустынною тропой.

 

* * *

Днем Ты наслышками одними

народу в уши шелестишь,

но бьют часы, и Ты — за ними

опять сомкнувшаяся тишь.

 

Чем день к вечерней мгле ведомей,

тем больше Божье бытие,

и дымом Царствие Твое

вздымается на каждом доме.

 

* * *

На богомолье утром. И покорно,

как бы с похмелья тяжкого, встает

восточный тощий, нищенский народ.

Едва заслыша благовест соборный,

они под ранним солнцем собрались.

 

Бородачи степенно бьют поклоны,

в чадрах или халатах душных жены

молчат, и тяжко и настороженно

из шуб детишки выползают сонно,

а снился им Ташкент или Тифлис.

К колодцам православный сей ислам

идет и тянет руки, как пиалы,

как если б в эти кроткие фиалы

лилась душа с водою пополам.

И пьют, лицо в пригоршню погружая,

а грудь рукою левой обнажая,

святую воду держат у груди,

как бы прохладный легкий лик в слезах,

заговоривший о земных скорбях.

 

А скорби тут Они стоят кругом.

Глаза в них тускнут. И не знаешь — в ком.

Кто эти люди? Мужики иль слуги?

А может быть, расстриги-чернецы?

Иль, может, прогоревшие купцы,

иль искушенья ждущие ворюги,

иль девки, кратких радостей подруги,

что скорчились на корточках и в дуги

согнулись скорбно, иль в своем недуге

блуждающие, как в безумном круге,

юродивые и слепцы?

Все как цари они, в великой туге

пустили на ветер свои дворцы.

Как мудрецы, они созрели ныне,

избранники, взалкавшие пустыни,

где Божья тварь им пищею была,

отшельники, прошедшие по долам,

о ветер стукаясь лицом тяжелым

и в одиночестве глухом и голом

страшась тоски. Она была как кол им

и все же их чудесно вознесла.

Былые слуги будней и заботы,

вступившие и в крестный ход и в хор,

коленопреклоненные полеты

и те хоругви, что собор

в притворе прячет до Страстной субботы.

 

И ныне снова движутся с трудом.

 

Иные медленно глядят на дом,

где хворые ночуют богомольцы.

Вон инок выполз, бесами ведом,

с тенисто-синим испитым лицом.

Плетьми повисли волосы на нем,

а ряса завилась на теле в кольца.

 

Согнулся — как сломался пополам,

забился на земле двумя кусками.

Прилипла, словно вопль, земля к устам

и стала, будто бы он сам,

вытягиваться и махать руками.

 

Ушла падучая, его погладив

прохладною рукой по волосам.

 

И он вспорхнул, как будто крыльев чая,

и чувство легкости, его качая,

ввело во искушенье птичьей верой.

Меж рук своих, и тощ и долговяз,

повис он, как Петрушка, кособоко,

и в силу крыльев верил он глубоко,

и в то, что мир уже который час

под ним разостлан, словно степь, широко.

Но недоверчиво косил он глаз:

куда же он попал? Над ним высоко

кручиною пучина собралась.

И в серебристой глуби вод седых

он рыбою резвился и вился

в кустах кораллов, возле звезд морских.

Вода русалке юной волоса

чесала, гребнем проплывая в них.

Он вышел на берег и стал жених

покойнице: все девушки должны

быть с кем-нибудь уже обручены,

когда выходят на поляны рая.

И вкруг нее, как хоровод ступая,

приплясывал он, руки заплетая

вокруг себя в такой же хоровод.

Прислушался: ужели тень чужая,

замыслившая в хоровод пуститься,

не веря пляске, ждет, и ждет, и ждет?

Он понял, что теперь пора склониться

пред Тем, Кто как венец и багряница

одел пророков некогда, и вот

у нас в руках Он, Тот, Кем нам кормиться,

из семени возросшая Пшеница.

Народ чредою с нивы возвратится,

как ладом песенным, с полей пойдет.

 

Чернец склонился низко, до земли,

но старец словно спал, и око

не замечало инока. В пыли

склонился он пред старцем так глубоко

что дрожь и ужас тело сотрясли.

 

Но старец на монаха не взглянул

 

Чернец себя за волосы рванул,

стал выколачивать себя, как плащ, о ствол.

Но старец даже бровью не повел.

 

Тогда, как меч берет палач с отрадой,

себя взял в руки яростный чернец,

рубил, рубил — изранил он ограды,

и в землю он вонзился наконец.

Но старец только глянул как слепец.

 

Содрал недужный рясу, как бересту,

и, старцу протянув, лицом поник.

И Он, как отроку, тогда сказал: — Возрос ты!

Но знаешь ли, кто Я? — Тот знал — и вмиг

у подбородка скрипкой лег, и просто

и кротко взял его рукой Старик.

 

* * *

От блеклых астр легчайшей прелью тянет,

и барбарисом обагрился сад.

Кто за лето не сделался богат,

хозяином себе уже не станет.

 

Кому теперь не снится ни на миг,

уверенному, что видений стая

в нем восстает, покуда день не сник,

и ждет, в его потемках вырастая, —

тот миновал и прожит, как старик.

 

Все дни его — подарки нищеты

Оболган всем он, что ему дано,

и Сам, о Господи, как жернов Ты,

его влекущий каждый день на дно.

 

* * *

Не бойся, Боже! Говорят: мое! -

всем кротким страстотерпицам-вещам, —

то ветер гладит по ветвям, сказав

— А вот мой клен!

 

И как сквозь сон

они почувствуют, рукою взяв

любой предмет, что так он раскален

по самые края, что обожжешься.

 

Все им свое. Вот точно так бы мог

иной спесивец княжеское имя

по-свойски помянуть перед чужими,

когда сей князь велик... да и далек.

Им стены в доме кажутся своими,

а кто хозяин дому — невдомек.

Став у вещей, как у глухих хором,

они своим владеньем их зовут.

Так, верно, незамысловатый шут

своими называет дождь и гром.

Они зовут своими жизнь, жену,

дитя и пса, а знают, что в плену

их держат жизнь, жена, дитя и пес,

создания, которыми обнес

их мир, как стенами иль лесом диким.

Но ведомо про то одним великим,

взыскующим очей. А все иные

и слышать не хотят, что их кривые

блуждания не входят в связь вещей,

что их добро и гонит их взашей,

что их же презирает их именье,

что над женой не властно их владенье,

как над цветком, чья жизнь для всех чужда.

 

Тогда, о Боже, удержись и стой!

Молельщик, зря во мраке облик Твой

и теплясь сам у уст Твоих свечой,

познав Тебя, не властен над Тобой.

И если ночью кто Тебя зовет

и Ты его молитве предстаешь,

то от ворот,

как гость, опять уйдешь.

 

Неудержимо Свой Ты. Не дано

хозяина Твоей большой судьбе

Ты зреешь, как сладимое вино,

которое принадлежит себе.

 

* * *

В глуби ночей Тебя копаю. Клад.

Ведь все красоты нищенски пусты.

Они — не Ты, а только ложный лад

Твоей ненаступившей красоты.

 

Но путь к Тебе до ужаса далек

и заметен: ведь им давно не шли.

Ты — одиночество. Ты одинок,

как сердце где-то у долин вдали.

 

Копая, руки в кровь я рассадил

и нынче их по ветру распустил —

они ветвисты, как стоперстый куст,

и пью Тебя я целой сотней уст,

как если б некогда, нетерпелив,

себя Ты раздробил в пространстве грозном,

а нынче, всей вселенною вспылив,

на землю пал горючим плачем звездным,

ее, как майским дождиком, полив.

 

[1]Манатья — монашеская мантия.

 

   

Старая версия сайта

Книги Родни Коллина на продажу

Нашли ошибку?
Выделите мышкой и
нажмите Ctrl-Enter!

© Василий Петрович Sеменов 2001-2012  
Сайт оптимизирован для просмотра с разрешением 1024х768

НЕ РАЗРЕШАЕТСЯ КОММЕРЧЕСКОЕ ИСПОЛЬЗОВАНИЕ МАТЕРИАЛОВ САЙТА!